В Петербург введены дополнительные войска. На бирже паника. Курс бумаг падает. Многие богатые и знатные семейства собираются выехать за границу, а пока что переправляют туда свои ценности. События развиваются. Правительство с часу на час ждет восстания. Вооруженные дубинами дворники предупреждают население, чтобы оно запасалось водой на случай, если мятежники взорвут водопровод. По стране ходят слухи один неправдоподобнее другого. В иностранных газетах печатаются самые фантастические известия. Правительство, которому сначала казалось приличнее объяснить взрыв несчастным случаем (результатом неисправности газовых труб), не торопится давать официальных сведений. Во дворце каждый день собираются комитеты, советы, совещания, на которых обсуждают все те же вопросы. Говорят все о том же: о необходимости принять исключительные, особо действенные меры. - «События во дворце ложатся прежде всего на ответственность дворцовых властей... — пишет у себя в дневнике граф Валуев. — Ответственность за размеры крамолы и ее глубокие корни принадлежит всему правительству, быть может кроме меня одного». Россия притаилась, ждет, что предпримет правительство, а члены правительства заняты главным образом тем, чтобы снять ответственность за случившееся со своей головы и возложить ее на чужую. Либералы надеются, что Александр II, напуганный красным призраком, пойдет на какие-то уступки. Что только не творилось до сих пор: казнили людей, которых по закону нельзя было и ссылать; ссылали тех, чья вина не была доказана, — а покушения становились все более дерзкими; и вот дошло до того, что император всей России уже не чувствует себя в безопасности даже в собственном дворце. Либералам кажется: дальше в сторону репрессий и идти некуда. Но, оказывается, еще не все испробовано. 14 февраля Россия узнает, что «для поддержания государственного порядка и общественного спокойствия» учреждена Верховная распорядительная комиссия, которой подчинены и административные власти, включая военное министерство, и генерал-губернаторы, и само Третье отделение. За сосредоточение всей полноты власти в руках одного человека, ответственного только перед императором, высказался наследник. Участники совещания предполагали, что роль диктатора он приберегает для себя. Может быть, так оно и было, но император распорядился иначе. Во всяком случае, председателем Верховной комиссии он назначил генерал-адъютанта графа Лорис-Меликова. Не бывает войны без убитых и раненых. И все-таки Перовская схватилась за голову, когда прочла в «Правительственном вестнике», что во время взрыва убито на месте десять нижних чинов дворцового караула, ранено тридцать три. — Ничего нельзя было сделать, — сказал Желябов. — Халтурин настаивал на том, чтобы положить побольше динамита. Я противился, хотел, чтобы было как можно меньше жертв. Теперь он не может мне этого простить, говорит, если бы динамита хватило, все было бы кончено. «Новая неудача», — думала о взрыве. Соня. Но в глазах всего мира это была победа. Агенты Исполнительного Комитета пробрались даже в Зимний дворец и не были разысканы, несмотря на все усилия Третьего отделения и полиции. «На поддержку общества смотрю как на главную силу, могущую содействовать власти», — обратился новый диктатор со страниц «Правительственного вестника» к жителям столицы и обещал, с одной стороны, «не допускать ни малейшего послабления и не останавливаться ни перед какими мерами для' наказания, с другой — успокоить и оградить законные интересы благомыслящей его части». От воззвания Лорис-Меликова на Соню сразу повеяло чем-то знакомым. Одним — обещания и поощрения, другим — угрозы и наказания. Это было так похоже на харьковского генерал-губернатора. В политике «разделяй и властвуй» она не видела ничего нового по существу. Правительство сообщило о пересмотре дел административно-ссыльных. Лорис-Меликов уверял всех, что будет править мягко. В газетах появились статьи, приветствующие в восторженных выражениях «диктатуру сердца». А между тем как раз при Лорис-Меликове стала особенно частой высылка людей из Петербурга в административном порядке. И уже первый месяц его диктаторства был ознаменован смертными казнями, В Киеве повесили Лозинского только за найденную у него прокламацию; гимназиста Розовского — за то, что он хранил у себя напечатанную литографическим способом листовку и некрасовский «Пир на весь мир». В ответ на проникшие в газеты сведения о закрытии Третьего отделения начальник его Шмидт разослал по губернским жандармским управлениям письмо, в котором заявил, что все «газетные сообщения ничего общего ни с правительственными намерениями, ни с личным взглядом его сиятельства на этот предмет не имеют» и что он вполне уверен, что члены жандармского ведомства будут действовать с прежней энергией и твердостью. Одно из таких писем попало не по адресу, а на страницы «Народной воли», где его поместили рядом со статьей Михайловского, в которой говорилось о «лисьем хвосте и волчьей пасти» диктатора. Позднее Желябов написал Драгоманову: «В расчете лишить революцию поддержки Лорис родит упования, но, бессильный удовлетворить их, приведет лишь к пущему разочарованию». «Народная воля» устанавливает дипломатические отношения с Европой Кузьминой предложили выехать в Париж в середине января, а уже в начале февраля стало известно, что французской полицией под именем Эдуарда Мейера арестован участник московского покушения на Александра II Лев Гартман. Договора о выдаче по политическим делам между Французской республикой и Российской империей не существовало. Поэтому царское правительство в своей ноте потребовало выдачи Гартмана как уголовного преступника, «подвергшего опасности железнодорожный поезд». В Париж на помощь русскому послу с бумагами, удостоверяющими, что Николай Сухорукое, Эдуард Мейер и Лев Гартман — одно и то же лицо, спешно выехал юрисконсульт правительства Николай Валерьянович Муравьев. Главный доброжелатель царя префект французской полиции Андрие считал дипломатические переговоры ошибкой. Он полагал, что мог бы сам, пользуясь правом избавляться от подозрительных иностранцев, выслать Гартмана за германскую границу. А если бы Германия, говорил он, воспользовавшись тем же правом, переправила бы преступника «за следующую границу, он попал бы в руки законного правосудия без излишнего шума». Из хитроумного плана префекта полиции ничего не получилось бы. Франция, не желая осложнять отношений с Россией, может быть, и пошла бы на то, чтобы выдать Гартмана втихомолку, но о том, чтобы ничего не было сделано втихомолку-, позаботились народовольцы. Прежде всего они написали президенту Французской республики письмо, в котором напоминали, что «Народная воля» борется за те права, которые во Франции уже давно узаконены. В своем обращении «Ко всей Франции, ко всем любящим свободу и ненавидящим деспотизм» Русский революционный Исполнительный Комитет (так было подписано обращение) утверждал, что целью партии «была цель культуры и человечества», что ее «единственным оружием была пропаганда прогрессивных идей». «Только дикое насилие, — говорилось в обращении, — принуждает нас взяться за оружие». «Народная воля» обращалась к французским гражданам, как к нации, провозгласившей великие принципы свободы, равенства и братства. Французский язык, который Соня и Анна Павловна изучали в детстве, пригодился им для перевода и редактирования писем. Чтобы письма не подвергались перлюстрации и не попали в Третье отделение, Иохельсон по заданию Исполнительного Комитета сам отвез их в Берлин и только оттуда разослал по адресам. Кроме обращения, к французскому пароду и к президенту Франции, он отправил еще одно письмо на русском языке. Письмо это было адресовано Лаврову. В нем «Народная воля» просила его и других эмигрантов оказать помощь Гартману. Петербург иллюминован. Домовладельцам приказано освещать дома. Квартиранты обязаны выставить на окнах по две свечи. Празднуется двадцатипятилетие восшествия на престол Александра II. После взрыва в самом дворце и еще не законченного инцидента с Гартманом правительство принимает все меры к тому, чтобы торжество носило народный характер. Владельцам фабрик и заводов предписано отпустить рабочих на три дня без всяких вычетов из жалованья. Не мудрено, что петербургские улицы полны не одной только нарядной публикой. 19 февраля, в первый день празднества, все проходит гладко, но когда граф Лорис-Меликов во второй день праздника выходит на Большой Морской из кареты, в него почти в упор стреляет какой-то молодой человек. Пуля пробивает шубу и мундир, но сам Лорис-Меликов остается невредим. Говорят, что у него под мундиром надета кольчуга. Следствие ведется ускоренным темпом. Покушение совершено 20 февраля в 2 часа дня, а уже 21 февраля в час дня военный суд приговорил Ипполита Млодецкого к смертной казни. 22 февраля в 11 часов утра приговор должен быть приведен в исполнение. Либералы, уверовавшие в Лорис-Меликова, увидевшие в его обращении к жителям столицы исполнение всех своих желаний, обращаются к нему с советами помиловать преступника хотя бы по стратегическим соображениям. Вот, кажется им, подходящий момент, чтобы показать свое истинное лицо. И всесильный диктатор действительно показывает свое истинное лицо, вернее — свои два лица. Он отвечает, что как человек готов помиловать преступника, но как государственный деятель не может этого сделать потому, что, направляя оружие против его личности, преступник направлял оружие против государственного строя. Последний проситель приходит к Лорис-Меликову за несколько часов до того, как должна совершиться казнь. Приходит он не в министерскую приемную и не в назначенное для приема время. Ему удается в шесть часов утра прорваться мимо швейцара на лестницу, мимо слуг в спальню того, кого многие называют вице-императором. Он стоит перед ним на коленях, умоляет, просит, заклинает не предавать преступника смертной казни. Это писатель Гаршин. Человек не чиновный, но к слову которого прислушиваются в России. Он пришел к Лорис-Меликову не из политических, а из этических соображений, пришел потому, что мысль о непрекращающемся и в мирное время пролитии крови для него непереносима. Генерал-адъютант граф Лорис-Меликов подымает просителя с колен, говорит ему что-то туманное о сложной политической обстановке, о тяжести власти, о своей доброй воле. И в конце концов, убедившись, что от этого просителя не отделаешься ссылками на государственные соображения, обещает пересмотреть дело. Гаршин уходит успокоенный, а через несколько часов, узнав, что казнь по приговору, утвержденному самим Лорис-Меликовым, совершилась, сходит с ума и попадает и больницу для душевнобольных. Пока и России происходили псе эти события, письма Исполнительного Комитета дошли до адресатов. Газеты поместили на своих страницах «Обращение к французскому народу», русские эмигранты развили бурную деятельность, а левые депутаты французского парламента сделали своему правительству запрос «по поводу произвольного и незаконного ареста русского политического эмигранта». — Честь Франции, — заявил самому премьеру Гамбетте Сергей Кравчинский, — зависит от решения этого вопроса. И письма Исполнительного Комитета и дружные действия русских эмигрантов вызвали во Франции тот взрыв политических страстей, которого больше всего хотело избежать русское правительство. Поднялся шум. Начались демонстрации, многолюдные митинги, посылались петиции. Виктор Гюго написал: «Вы честное правительство. Вы не можете выдать этого человека. Вы не можете, ибо закон между вами и им. И поверх закона есть право». Французское правительство постаралось найти выход, при котором и волки были бы сыты и овцы остались бы целы. Ссылаясь на утверждения прокурора республики, генерального прокурора и министра юстиции, оно сообщило России, что Гартман и Мейер — разные лица. Все было сделано вполне дипломатично: поскольку Гартмана не оказалось в пределах Франции, о выдаче его не могло быть и речи, а Мейера освободили, и ему во избежание дальнейших осложнений предложено было немедленно выехать в Англию. Николай Валерьянович Муравьев, посланный во Францию, чтобы добиться от правительства республики нарушения «права убежища», чуть не окончил на этом свою карьеру. В сражении с Исполнительным Комитетом «Народной воли» он потерпел поражение: вернулся в Петербург ни с чем. Царское правительство было посрамлено. Оно, как тогда говорили, получило «звонкую всеевропейскую пощечину». Вдобавок к тому правительство само расписалось в этой пощечине, опубликовав в газетах материалы, из которых каждому становилось ясно, что усомниться в том, что Мейер и Гартман одно лицо, было невозможно. Сразу после освобождения Мейера князь Горчаков составил ноту, призывавшую все европейские правительства стать на защиту христианской цивилизации. В ноте говорилось о международном характере заговора, о зловещем единодушии, проявленном всеми членами «международной ассоциации» (включая в нее и французских радикалов), об опасности, грозящей монархии, народу и человеческому обществу. Словно в противовес этой ноте, французские газеты напечатали прокламацию «Врагам выдачи», в которой Лавров, Кравчинский, Плеханов и Жуковский (друг Герцена) выражали правительству Франции благодарность за защиту от «русских неистовств». После обращения «Народной воли» к президенту Франции спор между русским правительством и русскими революционерами перестает быть внутренним, «домашним» делом. «Народная воля» устанавливает дипломатические отношения с Европой. Она делает своим представителем Гартмана, пожалуй самого известного сейчас русского эмигранта, и одновременно обращается к Карлу Марксу с просьбой оказать Гартману содействие в ознакомлении Европы с истинным положением дел в России. В письме к Карлу Марксу говорится о восторге, с которым интеллигентный прогрессивный класс в России принял появление его научных трудов, о политической борьбе, связанной с его именем, о том, что сочинения его запрещены, а сам факт их изучения является в стране «византийского мрака и азиатского деспотизма» признаком политической неблагонадежности. «Что касается нас, многоуважаемый гражданин, — пишет Исполнительный Комитет, — мы знаем, с каким интересом вы следите за всеми проявлениями деятельности русских революционеров, и мы счастливы, что можем заявить теперь, что эта деятельность дошла до самой высокой степени напряженности». Маркс всюду рекомендует Гартмана как своего друга, читает посетителям письмо Исполнительного Комитета, посылает в ответ на него свою фотографическую карточку с надписью. Трагическая, полная жертв и неудач история «Народной воли» тогда только начиналась, а первые ее удачи заставили верить в дальнейший успех. Маркс был восхищен героизмом народовольцев, и бывали минуты, когда ему казалось, что самодержавие вот-вот рухнет под их ударами. Исполнительный Комитет «Народной воли» не видел теоретических расхождений между собой и Марксом, а Маркс хотя и видел их, но ему казалось, что революция в России, которая в те годы могла быть только крестьянской, поможет рабочей революции на Западе, а затем рабочий класс развитых стран по может русскому крестьянству превратить свои общины в ячейки коммунизма. Гартман счастливо избежал расправы. Но по-прежнему в опасности остальные участники покушения. Третье отделение знает, что провода во время московского покушения соединял Ширяев. В Третьем отделении имеется циркуляр «О розыскании студента 5-го курса Медико-Хирургической академии Гришки, по фамилии неизвестного» и «о задержании дочери статского советника Софии Перовской». В департаменте полиции о ней имеется следующая путаная справка: «Перовская София Михайловна, дочь действительного статского советника, она же Мария Перовская, Марина Семеновна Сухорукова, жена саратовского мещанина, и Мария Семенова, ярославская мещанка; приметы ее: блондинка, малого роста, около 22 лет, одевалась весьма прилично, лицо чистое, красивое, брови темные, в разговоре прибавляет слово «таки», имеет малороссийский акцент...» Гольденберг выдает. Гольденберг оговаривает. Соне трудно этому поверить. Она знает, что Гольденберг не раз рисковал жизнью, что он не только бесстрашен, но и бескорыстен. И ей непонятно, как, каким способом можно превратить в предателя человека, которого нельзя ни запугать, ни купить. Правда, она знает и то, что Гольденберг безмерно честолюбив, что в голове у него теоретический сумбур. Но от теоретического сумбура до оговаривания друзей — безмерная дистанция. После свидания с матерью Гольденберг, наконец, заговорил, «за что я обязан исключительно и только вам», — сообщил в середине марта полковник Першин полковнику Новицкому. Но всю ли правду написал Першин? Или это уже сам Новицкий предпочитает не касаться в своих воспоминаниях некоторых деталей, щекотливых даже для жандармов. Письмо, посланное тем же Першиным в Третье отделение, несколько разъясняет дело. «Не скрою от Вашего превосходительства, — говорится в письме,— что меры, употребленные нами для убеждения Гольденберга, не могут быть названы абсолютно нравственными...» Ведь о том, что делается за стенами тюрьмы, Гольденберг мог узнать только от товарища прокурора и, конечно, не то, что там делается в действительности, а то, что товарищу прокурора нужно, чтобы он знал. В представлении Гольденберга революционное движение разбито. «Народная воля» разгромлена. Арестованы не только действующие в России революционеры, но и политические эмигранты, выданные на основании будто бы подписанной недавно международной конвенции. Добржинский хорошо изучил психологию своего пленника. Он убедился в том, что фраза: «Я считаю для себя честью и счастьем умереть за это дело на виселице», — для него не просто фраза и не грозит ему больше смертной казнью. Его политика тоньше — ухватившись за вырвавшееся как-то у Гольденберга восклицание: «Из тюрьмы своей взываю я к правительству и говорю: «Пусть, наконец, прекратится эта братоубийственная война; пора, наконец, прекратить эту страшную десятилетнюю кровавую Варфоломеевскую ночь»,. Добржинский дает понять, что не кто иной, как сам Гольденберг, может при желании не только избавить товарищей от казни, но и заслужить поликую славу —. вернуть стране мир и спокойствие. — Как только, — говорит он в один из очередных допросов, — правительство из ваших показаний узнает истину, все политические будут освобождены по амнистии и Россия получит конституцию. Подумайте. Я. к вам завтра зайду. Да что конституция? Оставаясь с глазу на глаз с Гольденбергом, Добржинский не скупится на обещания. То, что происходит, когда он остается наедине с обвиняемым, похоже не на допрос, а на тайный сговор членов преступного сообщества. Если бы речи, которые ведет в таких случаях товарищ прокурора, не были санкционированы высшей властью, они привели бы его самого на скамью подсудимых, а там и на каторгу. Добржинский еще и еще раз заходит в камеру, еще и еще раз говорит: «Подумайте!» И вот игра доведена до конца. Гольденберг рассказывает все, выдает всех, подробно излагает планы народовольцев. В Третьем отделении кипит работа. Составляются предписания: арестовать таких-то и таких-то, проживающих там-то и там-то. Помощник делопроизводителя Клеточников, черненький, смуглый, худощавый, с утра до вечера составляет секретные записки, шифрует и расшифровывает телеграммы, исписывает мелким бисерным почерком десятки листов бумаги. Еще несколько дней, и все члены Исполнительного Комитета «Народной воли» (а много ли их? — всего несколько десятков человек) будут пойманы, арестованы, заключены в тюрьму. Но почему-то все эти предписания и секретные постановления остаются на бумаге. Исполнительный Комитет неуловим. Революционеры исчезают накануне обыска, за несколько часов до облавы. Что это? Неужели у них в Третьем отделении есть свои люди? Производится секретное расследование. Нет, все благополучно. Все чиновники ведут себя примерно, особенно Клеточников, всегда трезвый, трудолюбивый, исполнительный. И младший помощник делопроизводителя Клеточников продолжает в Третьем отделении свою работу агента Исполнительного Комитета. Клеточников предложил себя «Земле и воле» для совершения террористического акта еще в конце 1878 года. Но Михайлову, которому давно уже представлялось необходимым иметь в Третьем отделении своего человека, показалось, что Клеточников, легальный, не слишком молодой, имеющий к тому же чин, вполне подходит к этой роли. Легче было найти революционера, готового пожертвовать жизнью, чем такого, за которого можно было бы поручиться, что, находясь в самом омуте, он не запутается сам и не запутает других. Скрепя сердце согласился Клеточников, Отдать жизнь — на это он шел. Но одно дело — умереть сразу, и совсем другое — отдавать жизнь день за днем, час за часом. Пока Третье отделение разыскивает Софью Перовскую, участвовавшую под именем Марины Сухоруковой в покушении на царя, Софья Перовская уже не в Москве, а в Одессе с паспортом на имя Марии Прохоровской участвует в новом подкопе — на этот раз под мостовую улицы, соединяющей вокзал с пароходной пристанью. Днем она вместе с Саблиным, который числится ее законным мужем Петром Прохоровским, торгует в бакалейной лавочке, а ночи чуть ли не целиком отдает подготовке нового покушения. Кроме Сони и Саблина, в этом деле участвуют Златопольский, Вера Николаевна Фигнер и ее знакомый — рабочий Меркулов. Технической стороной ведают Исаев и Якимова. Группа небольшая, потому что сначала предполагалось действовать только буравом. Но земля оказалась глинистая, бурав все время засорялся, и волей-неволей пришлось взяться за лопаты. Землю участники подкопа сначала бросают в соседнюю комнату, а потом в корзинах, узелках и пакетах уносят в квартиру Веры Фигнер. Работы на каждого досталось непомерно много, а тут еще из числа участников выбыл Григорий Исаев. С ним случилась беда: ему во время изготовления запала оторвало три пальца. Пришлось тут Соне вспомнить старую специальность и оказать ему помощь. Товарищам очень не хотелось отправлять Исаева в больницу, ведь он был тот самый «Гришка — студент 5-го курса Медико-Хирургической академии, по фамилии неизвестный», которого так усиленно разыскивало Третье отделение. Но ранение оказалось серьезным, и без больницы обойтись не удалось. И все-таки благодаря исключительной выдержке Исаева и тому, что взрыв чудом прошел незамеченным, полиция ни о чем не узнала. В разгар работы, когда большинство трудностей уже было преодолено, пришло известие, что император через Одессу не поедет. Столько сил, бессонных ночей было отдано подкопу, и все напрасно! После того как вынутую землю высыпали обратно, Соня вернулась в Петербург. Популярность партии растет. Растет обаяние ее имени. Слова «Исполнительный Комитет», «Народная воля» производят магическое впечатление. Молодые люди рвутся в бой, оказывают партии всевозможные услуги, предлагают себя для совершения террористических актов. Среди рабочих, офицеров, студентов, гимназистов, курсисток, гимназисток идут денежные сборы в пользу «Народной воли». Либералы и те передают деньги тому же Исполнительному Комитету. Им не нужно цареубийство, но они не против того, чтобы покушения совершались чаще. Среди них ходят слухи (многие утверждают, что эти слухи исходят от самого Лорис-Меликова), будто бы после каждого нового покушения царь рыдает и торопит с проектом конституции, а как только все успокаивается, он забывает собственные распоряжения и спрашивает: — Разве я что-нибудь говорил об этом? Предоставим лучше это моему преемнику. Это будет его дар России. Руководители «Черного передела» уехали в Женеву. «Народная воля», по существу, единственная революционная партия в России. И хочет правительство или не хочет, ему приходится с ней считаться. Чем дальше, тем большее число людей понимает, что игра в либерализм только потому и затеяна, что существует грозный, неуловимый Исполнительный Комитет. А то, что либерализм всего-навсего игра, видно хотя бы из того, что после упразднения Третьего отделения и сообщения самой Верховной комиссии о прекращении своего существования Третье отделение возрождается под именем Департамента государственной полиции министерства внутренних дел, а главный начальник Верховной комиссии Лорис-Меликов становится министром внутренних дел, переезжает в здание тайной канцелярии и получает права шефа жандармов. Соня видит, что никаких изменений ждать не приходится, хотя бы на примере того же Клеточникова, который, перейдя в ведение департамента полиции, исполняет там те же обязанности по службе, что и в Третьем отделении. Благодаря Клеточникову новых арестов нет. Исполнительный Комитет торопится воспользоваться передышкой и занимается организационными делами. Покушение. Подготовка к покушению. Соня не позволяет себе думать о том, легко или трудно ей это дается. Так нужно. Раз она посылает на цареубийство других, ее долг в первую очередь брать это дело в свои руки. И сама Соня, и Вера Фигнер, и Геся Гельфман, и Софья Иванова, и много других добрых женщин, таких, про которых принято говорить: «и мухи не обидит», считали бы себя вправе отказаться от террора, если бы могли не когда-нибудь потом, а сейчас, сию минуту найти другой выход из тупика. Но в том-то и было их горе, что этого другого выхода они не видели и не могли тогда увидеть. Сейчас, летом 1880 года, Соня чувствует прилив сил, прилив бодрости, может быть, еще и потому, что не делает того, что ей несвойственно по натуре. Занятия с рабочими, пропаганда среди военных и студенческой молодежи, налаживание связи с провинциальными отделениями, создание новой типографии... Каждого из этих дел достаточно, чтобы заполнить дни, а Соня наряду с Желябовым, который считает ее одним из лучших работников, старается заниматься сразу и тем, и другим, и третьим. В теории они оба за специализацию, но что же делать, когда не хватает ни рук, ни голов? А ведь, кроме революционных, у Сони есть и самые обычные обязанности. Она ходит на рынок, готовит обед. Она зарабатывает перепиской и переводами, чтобы тратить на себя как можно меньше денег из фонда партии. В жаркий июльский полдень Желябов, Исаев, Баранников и Соня, отбросив от себя все заботы, отправляются навестить Анну Павловну, которая сломала ногу и, не желая утруждать Соню, обычно бравшую на себя заботы о больных товарищах, решила лечь в больницу. Народу в палате много, и посетители волей-неволей говорят не о том, что их волнует, а о самых обыкновенных вещах. Соня — прирожденная сестра милосердия. Она старается развлечь не одну Анну Павловну, а сразу всех больных, рассказывает какие-то смешные истории, шутит и сама смеется так заразительно и звонко, как не смеялась уже очень давно. Анне Павловне этот смех напоминает давние времена, Аларчинские курсы, а Баранников, Исаев и особенно Желябов видят вдруг Соню с новой, неизвестной им до сих пор стороны. Когда, распрощавшись со всей палатой, гости уходят, соседка Анны Павловны по палате, молоденькая, безнадежно больная швея, оборачивается к ней и говорит взволнованно: — В первый раз в жизни вижу таких людей. Откуда вы их взяли? Не скажешь ведь, кто из них лучше. Все хороши, один лучше другого; все умны, все веселы и, главное, добры, добры, добры! Лето идет к концу, а люди, арестованные прошлой осенью и зимой, все еще томятся в своих одиночных камерах. Никто из них не рассчитывает на оправдание. Многих в лучшем случае ждет бессрочная каторга. И все же они с нетерпением ждут суда. Так уж устроен человек, что самое тяжелое, но заранее изнестное предпочитает неопределенности. Народовольцы, которые находятся на свободе, тоже не понимают, почему суд все время откладывается. Ведь все выданы. Все выданы. Но репутация Верховной распорядительной комиссии требует, чтобы материал на суде был юридически оформлен. А от Гольденберга не добиться формальных показаний. Он почему-то уверен, что сделанные им до сих пор признания никому повредить не могут, и боится, что суд использует формальные показания для смертных приговоров. Когда Гольденберга со всяческими предосторожностями, по: тройным конвоем перево-i, нмеги1 с мим персподят и Добр-, KI uft, no слои.-iM самого Тотлебеиа, ьа Г", и.ко мог поль «жаться доверенностью •рга». синский, сделавший на этом деле голово-ьную карьеру, превратившийся сразу из мьного товарища прокурора в столичного i, не ставит последнюю ставку. Гольдсн-сщает сам граф Лорис-Меликов. поди на воле уверовали в «диктатуру серд-г ничего удивительного, что уверениям и за-шктатора поддался пленник, сбитый федыдущей игрой. гори пинской куртине, отделенный от ми-ми стенами, а от товарищей по заклго- 287 ченкю восемью камерами и еще лестницей, Гольденберг окончательно теряет представление о действительности. Теоретический сумбур в его голове превращается в безумие, а честолюбивые планы—в манию величия. Он считает свой план — выдать товарищей Лорис-Меликову, чтобы спасти их от Тотлебена, Панютина, Черткова, — гениальнейшим, свое предательство — самопожертвованием, надеется на благодарность и благословение потомства. «Желая положить предел всему ныне существующему злу, — пишет Гольденберг, — желая многих спасти от угрожающей им смертной казни, я решился на самое страшное и ужасное дело — я решился употребить такое средство, которое заставляет кровь биться в жилах и горячую слезу выступить на глазах». День за днем. Допрос за допросом. И вот уже все не только записано, но и подписано. Теперь от Гольденберга требуется только одно, чтобы он подтвердил свои показания на суде. Для поддержания в нем необходимой для этого «бодрости духа» и в надежде завербовать еще одного предателя, Добржинский устраивает ему с разрешения Лорис-Меликова свидание с Зунделевичем. И только тут, услышав вместо похвал своему «гениальнейшему плану», своему «громаднейшему самопожертвованию» всего одно, но самое для него страшное слово — «предатель», Гольденберг вдруг начинает понимать весь ужас того, что совершил. — Вот кто меня погубил! — восклицает он, указывая на дверь, в которую за мгновение до этого вышел Добржинский. Чем ближе к суду, тем беспокойнее становится Гольденберг. Он пытается сам, наедине с собой, разобраться в случившемся и в своей «Исповеди», похожей на бред горячечного больного, изображает себя то последним из предателей, то спасителем человечества. В разговорах с Добржинским и в письмах к Лорис-Меликову он умоляет помиловать им же самим выданных сообщников и предать смертной казни только его одного. «Дорогие друзья, не клеймите меня; знайте, что я тот же ваш честный и всей душой вам преданный Гришка. Я не желал и не желаю себя спасти; я три раза готов был отдать за вас жизнь, а теперь отдаю больше, чем жизнь, — свое имя; любите меня, как я люблю вас. Ваш Гришка». «Дорогие друзья, умоляю вас — не клеймите и не позорьте меня именем предателя: если я сделался жертвой обмана, то вы — моей глупости и доверчивости». Гольденберг пишет одно и то же в разных вариантах на полях книг, на мундштуках от папирос, на чем попало. Но записки его попадают не в руки товарищей, а на стол к прокурору. Во время каждого вызова в комиссию, каждого допроса Гольденберг еще и еще раз требует подтверждения данных ему обещаний. — Помните, — не устает он повторять, — вы сказали, что ни один волос не упадет с головы моих товарищей. До поры до времени Добржинский не ленится подтверждать старые клятвы не скупится на новые. Но однажды, решив, что и так уже слишком долго церемонился с этим помешанным, говорит, постукивая мундштуком о портсигар, улыбаясь и подмигивая: — Волос-то не упадет, а что головы попадают, в этом я вам ручаюсь. На следующее утро Гольденберга находят в его камере мертвым. И Добржинскому приходится собственными глазами убедиться в том, что Гольденберг был совершенно искренен, когда сказал ему еще в Одессе: «Если бы я хоть на минуту пожалел о своей откровенности, то на другой же день вы не имели бы удовольствия со мной беседовать». Узнав о самоубийстве Гольденберга, его товарищи на воле в первый раз за долгое время вспоминают о нем не одно только плохое. — Он правильно понял то единственное, что ему оставалось делать, — говорит Александр Михайлов. В день рождения Софьи Ивановой — Ванечки — Соня на авось с первым попавшимся на улице посыльным передает ей в предварилку цветы и вкусные вещи. К своей радости, она узнает через несколько дней, что все посланное попало по назначению. Ванечка пишет бодрые письма. С нежностью рассказывает в них о своем сыне, который родился в заключении, растет без свежего воздуха и солнечного света и все-таки радуется жизни. Сестра Квятковского хлопочет о разрешении взять мальчика на воспитание, а пока что вместе с Соней и другими приятельницами Ванечки шьет все те крошечные вещицы, без которых невозможно вынести ребенка на свободу. Наступает осень. Возвращаются из дальнего плавания морские офицеры. Все чаще ездят в Кронштадт Желябов и Колодкевич. Все чаще Вера Николаевна, Соня и тот же Желябов проводят на Николаевской у сестры Суханова длинные темные вечера. И, наконец, после долгих колебаний, размышлений, споров Суханов передает Желябову то, что называет конституцией. (В этой конституции определены отношения Центрального военного кружка к Исполнительному Комитету.) Помощь военных — это очень много. Партия, которая думает о политическом перевороте, не может обойтись без крепкой военной организации. Не может она обойтись и без организации рабочих. Народ! Соня боится от него оторваться. О работе в крестьянстве она теперь уже не говорит, но рабочие... И Соня и Андрей Иванович придают особое значение их сознательному участию в революции. Сейчас речь идет о том, чтобы создать централизованную рабочую организацию, состоящую из отдельных законспирированных кружков. Соня и Желябов во главе центральной агитационной группы. Желябов и Коковский пишут программу рабочих, членов «Народной воли». Но с этой программой знакомят далеко не всех рабочих. В кружках низшего разряда учителя обучают своих учеников грамоте, арифметике, начаткам географии, а революционных вопросов касаются только вскользь. С теми, которые переходят в следующий разряд, занимаются историей, рассказывают им о социалистическом движении на Западе. Лишь в кружках высшего типа, в агитационных группах, куда попадают только проверенные люди, речь идет не о том, что делается в других странах, а о том, что они сами должны делать в России. Раз в неделю учителя встречаются, чтобы поделиться впечатлениями и выработать единую программу. Соня — член центрального учительского кружка и, как бы она ни была занята другими делами, не пропускает ни одного заседания. Способность рабочих схватывать социалистические идеи сейчас еще больше, чем во времена чайковцев, поражает их учителей. Но народники остаются народниками: они не понимают того, что капитализм сам толкает рабочих на революционный путь, и продолжают говорить о «язве пролетариатства». 25 октября в Петербургском военно-окружном суде начинаются заседания по делу шестнадцати. Судебное следствие по каждому делу начинается с чтения показаний Гольденберга. На его показаниях построено почти все обвинение. Хоть Перовской нет на скамье подсудимых, ее имя повторяется неоднократно и в обвинительном акте и в речи прокурора. Гольденберг столько похвал расточил ее уму, храбрости, ловкости, что ей теперь, только она попадет в руки жандармов, уж не избежать смертной казни. Но Соня думает не о себе. Она пока на свободе, а вот в том, что Квятковскому, Ширяеву, Зунделевичу и всем тем, которые были хоть сколько-нибудь связаны с Гольденбергом, его «гениальнейший план» обойдется недешево, она не сомневается с первого же дня суда. Подсудимые пользуются правом «последнего слова», чтобы сказать о себе, о своем деле не в подпольной газете, а вслух, громко, с трибуны суда. «Нас давно называют анархистами, но это совершенно неверно, мы отрицаем только данную форму государственности», — заявляет Квятковский и противопоставляет государству, которое блюдет интересы немногих, государство, служащее интересам большинства, «что, — утверждает он, — может быть создано только при передаче власти народу». — Чтобы сделаться тигром, не надо быть им по природе, — говорит Квятковский, — бывают такие общественные состояния, когда агнцы становятся ими... — и доказывает, что террор.имеет в виду защиту и охранение членов партии, а не достижение целей ее. — Полная невозможность какой бы то ни было общественной деятельности на пользу народа, полная невозможность пользоваться свободой своих убеждений, свободой жить и дышать, — продолжает он, — заставила русских революционеров, русскую молодежь, по своим наклонностям самую гуманную, самую человечную, пойти на такие дела, которые по самому существу своему противны природе человека... В этом, — заканчивает Квятковский, — заключается только реакция природы против давления. Так лучше смерть и борьба, чем нравственное и физическое самоубийство. Не один Квятковский, все народовольцы ведут себя смело, спокойно, мужественно. Не ждут и не просят снисхождения. — Я не касался и не буду касаться вопросов своей виновности, — говорит Ширяев, — потому что у нас с вами нет общего мерила для решения этих вопросов. Вы стоите на точке зрения существующих законов, мы — на точке зрения исторической необходимости. — Единственное мое желание, — заявляет Софья Иванова, — чтобы меня постигла та же участь, какая ожидает моих товарищей, хотя бы даже это была смертная казнь. Наконец суд выносит решение. Квятковский и Пресняков присуждены к виселице. Ширяев, Зунделевич, Окладский и Тихонов — к бессрочной каторге. Софья Иванова (которая не обвинялась в покушениях) приговорена к четырем годам каторги, но Соня жалеет ее не меньше, чем других. Ей понятно, что легче самой взойти на эшафот, чем знать, что смертная казнь предстоит самому близкому тебе человеку — отцу твоего ребенка. Уже после утверждения смертного приговора Квятковский просит товарищей «не считать Гольденберга злостным предателем». Соня судит строже. Для нее непереносима мысль, столько людей, сильных духом, смелых, по-настоящему преданных революции, погибнут из-за одного "о, ничтожного. Ей все равно, что, сделало предателя предателем. Бывают минуты, считает она, когда человек не имеет права ни ошибаться, ни быть слишком доверчивым, ни даже сходить с ума. Александру Михайлову удается передать в крепость письмо. "Братья!
- обращается он к осужденным. — Пишу вам
по поводу последнего акта вашей
общественной деятельности... Сильные
чувства волнуют меня. Мне хочется вылить
всю свою душу в этом, может последнем
привете. Некоторым из вас суждено
умереть, другим быть оторванными от
жизни и деятельности на многие годы. У
нас отнимают дорогих сердцу. Но тяжелый
акт насилия не подавляет нас. Вы
совершаете великий подвиг. Вами
руководит идея. Она проявляется могучей
нравственной силой. Она будит во всем
честном в России гражданский долг, она
зажигает ненависть к всеподавляющему
гнету. Время идет. Давно ли землевольцы утверждали, что террористические акты объясняются только местью и необходимостью самозащиты? Теперь считаются устаревшими и объяснения народовольца Квятковского. Во всяком случае, редакция «Народной воли» сообщает своим читателям, что взгляд на террор изменился за время, прошедшее с его ареста, и сейчас партия смотрит на террор именно как на средство для достижения цели. Вот и 1880 год уже на исходе, а цареубийство, которое стояло между Соней и тем, что она считала своим настоящим делом, все еще не было совершено. Оно отодвигалось все дальше и дальше, и вместе с ним отодвигалось исполнение Сониных самых заветных надежд. У нее все еще не было полной уверенности, что путь, по которому они шли так стремительно, правильный, единственно возможный путь, но что останавливаться на полпути — значило все и всех погубить, она знала твердо. Лидия Антоновна Воинова 1-я рота Измайловского полка, дом № 18, квартира № 23. Две, комнаты и кухня. На окнах кисейные занавески, на столе самовар со сломанной ручкой. На кроватях подушки, набитые сеном, старые байковые одеяла. В углу — покосившаяся этажерка со всяким книжным хламом: роман «Любовь погубила», сочинение Лукьянова «Самоохранительные вздохи» и тому подобный вздор. Живут в этой квартире дворянин Слатвинский и его сестра Лидия Антоновна Воинова. Слатвинский — широкоплечий человек с красивой, откинутой назад головой и смелыми серыми глазами. Его сестра рядом с ним кажется ребенком. У нее вдумчивые, немного усталые глаза, высокий лоб. Неужели это она в свободные минуты читает «Самоохранительные вздохи»? Конечно, нет. И «Самоохранительные вздохи», и кисейные занавески, и паспорт на имя Войновой — все это маскировка. Под именем Слатвинского и Войновой живут в квартире № 23 Желябов и Перовская. Соня всегда считала, что личная жизнь, семья несовместимы с жизнью революционера. Мысли ее и теперь не переменились. О какой семье могла идти речь? Будущее? Ни у нее, ни у Андрея Ивановича не было будущего. Оба они очень хорошо знали, что недолго им осталось быть на воле, а там — конец. Смерть или каторга. И все-таки любовь делала свое дело. Как трава, которая умудряется вырасти среди камней, так и радость жизни давала себя чувствовать Соне во все Те совсем редкие мгновения, когда голова была хоть немного меньше заморочена, когда удавалось хотя бы на минутку очнуться от непрерывной спешки, от невозможного перенапряжения сил. «Собственно говоря, в таком положении, в каком находились они оба, довольно смешно говорить о супружеском счастье, — рассказали позднее те, которые близко знали обоих. — Вечное беспокойство не за себя, а за другого отравляет жизнь, бесчисленные дела и делишки, превышающие в общей сложности силы человеческие, не дают подчас и слова сказать, особенно со своим человеком, с которым не «нужно», (с чужим говорится хоть по обязанности, а свой и так обойдется). Серьезное чувство едва ли способно при таких условиях дать что-нибудь, кроме горя. Но на Желябова с женой иногда все-таки было приятно взглянуть в те минуты, когда «дела» идут хорошо, когда особенно охотно забываются неприятности». Давно ли
Михайлов передал прощальное письмо
осужденным? Теперь он сам заточен в
Петропавловской крепости, а Преснякова
и Квятковского уже нет в живых. Однажды он рассказал на заседании Распорядительной комиссии, что, когда фотограф попросил его прийти за готовым заказом на следующий день, жена фотографа незаметно для мужа провела рукой по шее. — Может быть, мне все это только почудилось, —- закончил свой рассказ Михайлов. Почудилось ему или нет, но Распорядительная комиссия взяла с него слово, что в фотографию он больше не пойдет. И когда в квартиру Анны Павловны, туда же, где они заседали накануне, кто-то принес весть о его аресте, всем хотелось думать вопреки очевидности, что вот-вот раздастся условный стук, и Александр Дмитриевич собственной персоной войдет в комнату. Ведь был уже случай, когда ему удалось ускользнуть от жандармов среди бела дня. Они преследовали его с криками: «Держи, лови!» А он убегал от них с теми же криками, чем и ввел в заблуждение окружающую публику. Позднее выяснилось, что Михайлова арестовали недалеко от фотографии, куда он все-таки отправился после того, как легальные студенты, которым это мало чем грозило, отказались пойти туда вместо него. Слова «несчастная русская революция», которые Александр Дмитриевич сам произносил с горечью в подобных случаях, не могли не вспомниться Соне теперь, когда наиболее осторожный из них был арестован из-за собственной неосторожности. Чем меньше становилось испытанных работников, тем большая тяжесть ложилась на их плечи. Покушение на царя, к подготовке которого «Народная воля» приступила после казни Преснякова и Квятковского, требовало особенно много сил. Чтобы действовать наверняка, чтобы опять не произошло осечки, Исполнительный Комитет составил сложный план, состоявший из трех частей. Прежде всего решено было выполнить в Петербурге то, что не удалось закончить в Одессе, — снять какое-нибудь помещение на одной из улиц, по которым ездит царь, вырыть подкоп и заложить мину. Предполагалось, что неподалеку от подкопа будут находиться четыре метальщика в полной боевой готовности. Если же и они не достигнут цели, выступит Желябов с кинжалом в руке. Соня настаивала на том, чтобы ей дали роль хозяйки магазина, но Исполнительный Комитет рассудил иначе — поручил ей организовать отряд для наблюдения за царскими выездами. Покушение требовало большого числа проверенных людей. В это дело было вовлечено много членов Исполнительного Комитета. В наблюдательный отряд и на роли метальщиков решено было подбирать людей в основном из народовольческой молодежи. Правда, когда совсем еще юный революционер Желваков предложил себя в метальщики, Желябов отказался от его услуг. Отказался не потому, что не доверял Желвакову, а потому, что был о нем особенно высокого мнения, берег его для будущего. Путь следования царя был буквально усеян шпионами. Чтобы одни и тс же люди не попадались им слишком часто на глаза, Соня разделила отряд на пары. Пары дежурили по очереди. Сегодня одна пара, завтра другая, послезавтра третья. Соня не только руководила этим отрядом, но и сама участвовала в наблюдениях. Она дежурила в паре с Лизой Оловенниковой, сестрой Ошаниной, Тырков — с Сидоренко, Гриневицкий — с Рысаковым. Раз в неделю наблюдатели собирались на квартире у Оловенниковой. И Соня из отрывочных сведений выясняла маршруты и часы царских выездов. Прежде всего она установила, что Александр II чаше всего ездит из дворца по Невскому, потом по Малой Садовой. Баранникову удалось найти на углу Малой Садовой подходящее помещение. И после того как Александр Михайлов это помещение одобрил, оно было снято. Подготовка паспортов для хозяев магазина была его последней услугой партии. «Как общественный деятель я пользуюсь ныне представившимся случаем дать отчет русскому обществу и русскому народу в моих поступках и ими руководивших мотивах и соображениях». Трудно представить себе, что с таким чувством собственного достоинства пишет не признанный и прославленный современниками человек, а пленник, замурованный в Петропавловской крепости. Рассказать обо всем и в то же время не произнести ни слова, которое может повредить твоим товарищам, — вот что считает теперь, сидя в тюрьме, своим долгом Александр Михайлов. Он хочет запечатлеть происшедшее, хотя бы в форме показаний, чтобы об их деятельности, когда откроются архивы, могли узнать и следующие поколения. В том, что департамент полиции не вечен, он не сомневается. А его оставшиеся на свободе товарищи торопятся действовать. |
Оглавление|
| Персоналии | Документы
| Петербург"НВ" |
"НВ"в литературе| Библиография|